Как в Дагестане местная жительница работает над проектом о репрессированных — «Последний адрес»
Сохранение исторической памяти каждый понимает по-своему. В начале сентября на публичных слушаниях в Каспийске 28 рассерженных мужчин из общественной организации «И.В. Сталин» проголосовали за переименование улицы Мира в честь генералиссимуса. А за Мадиной Ахмедовой нет никакой организации. И фонда нет. И рук, голосующих «за». Но она упрямо делает то, что считает очень важным.
Впервые Мадина услышала о «Последнем адресе» в конце 2016-го. Прочла в Фейсбуке, на страничке основателя проекта журналиста Сергея Пархоменко, мол, установлен еще один памятный знак. Тут же фотография таблички, маленькой, предельно простой, голой и страшной, какими бывают смерть и правда. Слева, где полагается быть портрету, — квадратная прорезь, в ней стена дома. И буквы на табличке: «Здесь жил…», а ниже — имя, род занятий и даты.
Еще не очень понимая, что собой представляет проект, принялась читать дальше. Будь там имя человека известного, ученого, режиссера, писателя или военного в высоких чинах, возможно, ничего бы и не произошло — привыкли. Но тут табличка устанавливалась в память обычной женщины с заурядной биографией. Жила, работала машинисткой в каком-то учреждении, печатала на своей машинке, бегала в кино с подругами, может, была в кого-то влюблена. И вдруг арест, быстрый суд и приговор, как у сотен тысяч ее современников. Жизнь закончилась. А в 50-х все всколыхнулось, папка с ее делом вместе с другими такими же была поднята из архивов, легла на стол проверяющего из Военной коллегии Верховного суда, и в нее был подшит последний документ. «Дело прекращено за отсутствием состава преступления», — значилось в документе, и еще — «реабилитирована посмертно». И вот теперь на стене дома, откуда эта женщина вышла, чтобы никогда не вернуться, устанавливали табличку.
С этой истории жизни все и началось. Через пару дней Мадина села и написала Сергею Пархоменко письмо. Совсем не официальное, наоборот. Она написала об убитой прабабке, о собственной тяжелой болезни, которая изменила ее, и о том, как видит сейчас свое место в жизни и свою задачу: «…Мне тепло от мысли, что есть люди, которые лучше меня: совестливые, с незаросшим чувством нравственности, вышедшие за пределы зоны собственного комфорта. Думаю, в этом наши системы координат совпадают».
ЗНАЯ, КАК МОЖЕТ РАБОТАТЬ РЕПРЕССИВНАЯ МАШИНА В НАШЕЙ СТРАНЕ, ПОНИМАЮ, ЧТО И Я НЕ ЗАСТРАХОВАНА.
Мы с Мадиной сидим в одной из открытых кафешек на проспекте Гамзатова. Только что вернулись с невеселой прогулки — обходили дома, где в ближайшее время предполагается установить те самые «памятные знаки» с квадратом пустоты вместо лиц и страшными строчками, где подряд — дата рождения, ареста, гибели, реабилитации.
— В общем-то, нельзя сказать, чтобы я когда-то сильно интересовалась темой репрессий. «ГУЛАГ» не читала. Разве что «Один день Ивана Денисовича», да и в родне у меня нет репрессированных. Была, правда, прабабушка, говорят, очень смелая, бескомпромиссная женщина… И как-то она узнала о злоупотреблениях одного их функционера партийного.
— Это где происходило?
— В Чародинском районе. Она ему пригрозила, мол, молчать не стану! И буквально на следующий день исчезла. Где-то неделю не могли найти. Все наше родовое село, весь аул выходил на поиски. В итоге родной сын обнаружил ее тело за огромным валуном. Она была убита зверски, порядка 28 ножевых ранений. Разумеется, ее нельзя назвать жертвой репрессий, но для меня ее смерть тоже часть общих процессов, что тогда происходили. Вообще я думаю, не стоит питать иллюзии насчет собственного благополучия, неприкосновенности собственной.
Вот я юрист, вроде бы вооружена достаточно для защиты своих собственных прав, жизни, еще чего-то. Но, зная, как может работать репрессивная машина в нашей стране, понимаю, что и я не застрахована. В какой-нибудь момент этот вроде бы мертвый механизм может опять включиться, и шестеренки завертятся. И придут, и заберут, и ни материальное благополучие, ни связи, ни имя — ничто не поможет. Я это очень хорошо поняла через свою болезнь. Да, вот тут получается сходство, параллель, видишь? Болезнь человека и болезнь страны всей.
ЛЮДИ СПРАШИВАЮТ: «ВЫ ЧТО, ХОТИТЕ ВЕСЬ ГОРОД УСЕЯТЬ ЭТИМИ ТАБЛИЧКАМИ, ПРЕВРАТИТЬ В КЛАДБИЩЕ?»
И вот я состыковалась с Сергеем Борисовичем. Написала на сайт «Последнего адреса», мне дали его емейл, сказали, что для него это очень важно. Я на одном дыхании настрочила ему письмо. Он ответил практически сразу, спросил, вы согласны быть координатором этого проекта здесь? Спрашиваю, что для этого требуется? Оказалось, ничего не требуется, просто активная жизненная позиция. И нужно еще болеть душой за этот проект. Пишу ему: да, конечно! И тогда он меня состыковал с сотрудниками «Последнего адреса», которые координируют проект по России и за рубежом. Мы поговорили, я получила у них списки по Дагестану и написала пост в Фейсбуке, что есть такая вот инициатива и попросила всех, кто неравнодушен, отозваться, откликнуться.
Откликнулась из Москвы Саида Далгат, она внучка репрессированного Абдулманафа Далгата. Тоже в 37-м году дед был арестован, расстрелян. Из Канады написал Гасанхан Шовкринский, внук Юсуфа Шовкринского — начальника отдела культуры и просвещения Дагестанского обкома. И я стала готовить запрос в архивные структуры. В том числе в архив УФСБ по Дагестану. Они дают информацию, но неохотно, упирают на то, что предоставляют ее только родственникам. Хотя по закону по истечении 70 лет доступ к архивным документам такого рода должен предоставляться любому желающему. В общем, там ничего не нашлось, и я переключилась на Центральный государственный архив. В течение положенных 30 дней мне отписались.
— А что за справки ты у них просила, какого характера?
— Ключевые сведения: дата рождения, дата расстрела, либо когда погибли в лагере, когда по этапу шли. Есть информация, которая закрыта даже для родственников, например, свидетельские показания. Как я поняла, там такая история с доступом — с конца 50-х до 90-х эти документы для родственников были открыты, но случалось такое, что люди начинали мстить. И в этой связи на некоторые документы стали ставить гриф «секретно». Во всяком случае, так мне объяснила Ольга Бекаева — директор Центрального госархива Дагестана. Она мне сразу сказала: «Мадина, знакомить с уголовным делом возможности нет, но данные я тебе могу предоставить». Вот такая история со всем этим доступом.
— Проблемы были? По своему опыту знаю, все предполагают корысть либо личный интерес. Спрашивают: зачем тебе это надо, когда нужно зарабатывать бабки; зачем занимаешься делом, не приносящим деньги, отнимающим кучу, времени, сил, нервов.
— Бывает. Я как-то звонила в архивную службу МВД, там интересуются: «Можете подробнее рассказать, для чего вам нужно, мы хотим знать, куда эта информация идет». Ну я отвечаю: «Это мое личное, это потребность, я люблю свою землю, я люблю свой народ. Мне небезразлична история моего народа. Нельзя игнорировать такую вещь, как историческая память». Высокопарные, может быть, слова, но они совершенно искренние. И в запросах я указываю, что занимаюсь этим проектом на общественных началах, то есть бесплатно, нет никакой корысти, и никакой административный ресурс тут не задействован.
Но я сталкивалась и с другим. Наверное, это можно назвать «нежелание помнить». Люди спрашивают: «Вы что, хотите весь город усеять этими табличками, превратить в кладбище?»
— А то у нас город уже не превращен в кладбище! В честь Гаруна Курбанова улица названа? В честь Абашилова, Гусаева, Адильгерея Магомедтагирова, я даже всех не упомню. Как только теракт и погибшие из людей при должностях — тут же переименовывают в их честь улицу, ставят памятники. А тут и проект человечней, ты сама говорила, машинистка простая наравне с маршалами и наркомами, и табличка на одном доме, маленькая совсем.
— Почему-то твои аргументы мне в голову не приходили. Отвечала: «Вы не переживайте, я предполагаю, что едва ли наберется сотня по всему Дагестану». Не потому, что у нас мало репрессированных и реабилитированных посмертно. По Дагестану, если не ошибаюсь, где-то три с половиной тысячи реабилитированных. Но здесь нужно сделать оговорку. Среди них есть частично реабилитированные. Вот у меня такая история была с Умашевым. Он проживал в Махачкале на улице Бондарная, нынешняя Коркмасова, имел какое-то отношение к заводу КЭМЗ в Кизляре, чуть ли не основателем был. Ему инкриминировали несколько статей, в том числе и 58-ю — контрреволюционная деятельность. Вот по ней он реабилитирован, но по другим-то нет. И по правилам проекта в таких случаях таблички мы не устанавливаем.
ВО МНОГИХ ДО СИХ ПОР СИДИТ СТРАХ, ОНИ НЕ ХОТЯТ ДАЖЕ ПОМНИТЬ ОБ ЭТОМ.
Кроме того, нужна добрая воля людей. Но люди очень испорчены коммерческим мышлением. Если бы это был проект, где можно заработать, желающих оказалось бы в разы больше. Хотя, возможно, я недостаточно активно его пиарю. В положении «Последнего адреса» значится — «Одно имя, одна жизнь, один знак». Но и заявитель обычно один, а не «группа товарищей». И тут получается так: 4 тысячи (а именно столько нужно заплатить за табличку) — это немного. Но остальное достаточно трудоемко, за каждой крохотной табличкой стоит большая работа. Письмо отправить не сложно, но нужно дождаться ответа, а в некоторых случаях решать, как правильно поступить.
У меня не возникло проблем с жильцами дома на Оскара, где жил Шовкринский, тем более, там уже есть мемориальная доска в его честь. Но с Абдулманафом Далгатом сложнее: дом, в котором он жил, давно снесен, а стоял он между нынешним Русским театром и Театром кукол на проспекте Гамзатова. По правилам, табличку в таких случаях крепят на здании, что стоит ближе всех. В Питере даже на стену Эрмитажа прикрепили. Но в нашем случае тут два театра и фонтанчик между ними. То есть, решать все нужно то ли через Минкультуры, то ли через Минимущества. Да и в самом простом случае нужно согласовывать все с жильцами дома, на котором табличка должна крепиться. Вот здесь иногда возникают проблемы.
— Не совсем понимаю, какие. Для меня это было бы потрясение, и я, разумеется, сказала бы: да, конечно, крепите! Знать, что ты живешь в доме, из которого навсегда увели человека… А он спал, может быть, в это время! Был теплый, растерянный, в нижнем белье, открыл дверь, уже понимая, что все, но еще веря, что, может быть, ошибка. И его оттуда забрали — и гнездо опустело. И ничего не выяснили и никого не отпустили — он погиб где-то, либо расстрелян. Я, когда об этом просто думаю, вот эти дома — они как зияющие окна в страшное.
— Вся эта драматургия у меня перед глазами всегда. Но приходится брать себя в руки, хладнокровно вести работу. А насчет понимания причин отказа, могу объяснить, как объясняют мне. Во многих до сих пор сидит страх, они не хотят даже помнить об этом. Страх, что эта репрессивная машина вдруг снова оживет, и лучше сделать, как в детстве — не говорить, не вспоминать, не думать о ней.
— А то она взвоет и снова заработает.
— Да, именно так. Еще есть момент. Насчет родственников все понятно, им просто неприятно, может быть, что кто-то из их рода сидел, — не важно, реабилитировали его или нет, но лучше о таком «пятне» не упоминать. А есть еще и не родственники, те, кто сомневается, подлежал ли этот человек реабилитации. Или еще хуже — те, кто в каждой такой истории видит попытку «очернить страну, эпоху и Вождя». Они говорят: знаете, все не так однозначно. И это еще в лучшем случае. Я как-то нашла информацию, что из общего двора на улице Ермошкина (она раньше называлась Степная) увели священника, Федор Сальников его звали, если не ошибаюсь. Когда один из нынешних жильцов узнал, зачем я пришла, он просто захлопнул дверь перед моим носом. Сказал: «Свободна, пошла отсюда!» — и захлопнул. Потом объяснили, что он ярый сталинист. Не хочет ни слышать, ни знать. Социологи говорят, в обществе есть запрос на жесткую руку.
— Есть такой момент, очень меня смущающий. Я как-то записывала человека, его отец был репрессирован и реабилитирован посмертно. Так вот, он рассказывал, как их семья въехала в новую квартиру, — отцу дали служебную. Какой там стоял диван, кожаный, большой. Какие чашки тонкого фарфора были, библиотека… И как ужасно было, когда за отцом пришли ночью и их всех практически на улицу выбросили. И он все время повторял про большие окна, про диван. И я у него спросила, осторожно так: а ведь до вас там кто-то жил? Это были окна, диван и чашки другой семьи, и их так же выкинули на улицу. Я не решилась сказать прямо — что жили вы в отобранной квартире, и весь ваш уют с окнами был чужой, краденый! Хотя, думаю, он бы и не услышал. Покивал головой и снова за свое, как семья голодала, как вчерашние друзья закрывали перед ними двери. И я поняла, что для него есть только одна правда — его потеря, его дом, его папа. И тут для меня сомнительный этический момент. Насколько нравственно увековечить такие имена, ставить в один ряд с их жертвами?
— Смотри сама: эта табличка, сам этот знак — он фотографический такой, человек взглянул и, может быть, фамилии даже не запомнил. А в подкорке у него отложилось, вот, оказывается, может быть такое: арестовали, судили, расстреляли или фактически угробили в лагере или на этапе, а после сказали — был невиновен. Ну и то, что ты говоришь, оно же не менее ужасно — оказывается, эта машина опасна даже для тех, кто ею рулит! Давит и «своих»! Этот проект не прославляет репрессированных, он показывает, что с нами может случиться — со всеми нами! — если мы допустим, чтобы все повторилось. Во все времена были и алчные, и великодушные люди. Но мы о чем говорим? Что была создана такая государственная система, которая убивала все, что мы называем порядочностью. Помнишь знаменитую фразу из Довлатова: «Сталин, конечно, был кровожаден…
— …но кто написал 4 миллиона доносов»? Я не согласна с ней категорически!
— Так и я тоже! Давай перевернем ее. Миллионы доносов, конечно, были написаны, но кто создал и укреплял систему, в которой это поощрялось, а иногда было единственным способом спастись?
Фотографии Р. Алибекова