***
«1936 год. …Когда Бронка Гибнер (Бронислава Матвеевна Гибнер, 1888-1937, расстреляна 25 декабря 1937 года по обвинению в принадлежности к шпионско-террористической националистической «польской военной организации – ред.) пришла к нам и сообщила об этом ужасе, аресте Марка, с усмешкой в интонации, мы с Мишей посмотрели друг на друга, широко открыв глаза, недоумевая, каким тоном она об этом говорит. Заметив наше недоумение, она возбужденно-истерически засмеялась:
– Да-да. Я уверена, что это чепуха.
Миша пожал плечами, а она, немного спокойнее, опять начала:
– Чем хуже, тем лучше, не может же такое твориться долго. Чем потворнее, чем больше арестовывают товарищей, тем скорее дойдет до верха, ведь каждому должно быть ясно, что идет вредительство. Разберутся, иначе и быть не может. Ведь взять один «Люкс» и тот пустеет, неужели это не доходит до Димитрова?
Разговор происходил внизу, мама была дома, и мы боялись, что она что-нибудь поймет, поэтому мы оба с Мишей старались отвлечь Бронку от этого разговора. Она поняла и стала успокаиваться (она была очень возбуждена). Это тоже оказалось последней встречей, больше мы с ней не виделись…
Михаил Исаакович Зарецкий |
– Наверно все равно… Правда при нас, и ее надо беречь, а там будет видно…
Весь разговор сводился к тому, что ломали голову над тем, что делается вокруг, что все это значит?
Тревожились и горевали: как там старики выдержат? Варский, Вера Костичева, Лапинский. Особенно было страшно за Веру с ее базедовой болезнью и почти слепого Лапинского, который пользовался очками–лупой. Я не могла даже себе представить, что бывают такие толстые очки. Не без горького юмора мы считали, что такие, как Проянек, Север, Владек Краевский, Феликс Цишевский, Эдмунд, Валецкий еще молодые и здоровые, мол, они успеют доказать нелепость случившегося. А вот старики могут сразу умереть…
Вздохнув глубоко – не хватало воздуха, мы встали и, молча попрощавшись, ушли. Пошли мы домой пешком и молча, погруженные в думы о грядущих днях, шли медленно. А на улице было необычно мало людей. Все спешили кто куда, занятые своими делами. Мы, не договариваясь, тоже стали ускорять шаги, равняясь с потоком людей, а под конец спохватились, что дел много, тоже стали как бы спешить, и на какой-то остановке на полпути сели в трамвай и поехали домой. Дома каждый сразу взялся за свою работу – единственный друг, исцеляющий от всего – труд!
…В начале 1937 года мы получили новую квартиру на Котельнической набережной, 17. В феврале переехали. Издавалась Мишина книга «Франция на переломе» на украинском языке. Работой были заняты по горло. На нашей площадке уже жил Танхилевич с семьей, товарищ Миши по подполью, также работающий в ЦК в сельхозотделе с Яковлевым. Обе семьи были заняты понемногу устройством квартир, советуемся, волнуемся, спешим, откладываем со дня на день какие-то доделки. Дети – наша Искра с их сыном Марленом и дочкой Ирой – играют. Жизнь идет своим чередом… Отпраздновали 1 мая….
И опять! Позвонила Елена Маврикиевна Лауэр и сказала, что «нет уже Генриха…» (Генрих Бернардович Лауэр, 1890-1937, член КП Польши, начальник отдела горной и металлургической промышленности Госплана СССР, арестован 23 мая 1937 года, 21 августа 1937 года приговорен к расстрелу по обвинению в шпионаже, вредительстве и участии в шпионско-террористической националистической «польской военной организации», расстрелян 21 августа 1937 года – ред.). Мы попросили ее зайти к нам, она отказалась. Предложили, что зайдем к ней, она тоже запретила. Наконец условились встретиться от беды напротив Коминтерна, у Манежа. Долго шли мы втроем по улицам Москвы полумолча, перекидывались отдельными фразами и ничего не понимали. И опять встал проклятый вопрос – что же творится кругом? – не ведая, что грядущие дни будут еще сложнее. Ведь в конце апреля Миша делал доклады о международном положении к майским дням и на эту тему еще разговаривал с Лауэром, который тоже какой-то доклад готовил – нелепость была непостижима!
В конце концов, пришли к мысли и как бы решили, что от нас, значит, не зависит, что все должно выясниться в ближайшее же время, глубоко верили, что это какое-то чудовищное недоразумение. Все должно выясниться…
Ирена Гурская (сидит справа), Михаил Зарецкий (стоит), Гинда и Абрам Танхилевичи. Кисловодск 1928 |
Гинда выкупала детей, а ее сестра Берта была на работе. Пришли за ней, она мокрыми руками и с мокрыми волосами открывала дверь (дети уже спали). Оказалось, что пришли за ней, детей стали будить и забирать в детский дом (подталкивая Марлена и обзывая толстым барчуком). Когда Берта утром вернулась, она обнаружила всё. Детей она нашла в «коллекторе».
Берта сообщила нам об этом на следующий день. Она была в дикой панике, говорила, что хотят забрать детей в детдом. Но если она будет ходатайствовать, то, может, оставят у нее. Но она должна доказать, что она сестра и что сможет их содержать (Берта работала старшей акушеркой в роддоме). Она в отчаянии спрашивала нас, что делать, а главное, что до нас она рассказала все маме, и мама заболела от горя и лежала. А мы, не зная это, стали хлопотать, а мама машет руками, не может говорить, показывая на Берту. Как потом поняли, это означало, что лучше, мол, с Бертой занимайтесь. Мы знали, что Берта безумно любит своих племянников, и советовали детей не отдавать, конечно, если она чувствует силы справиться с ними одна, ведь они же еще маленькие (кажется, Марлену было шесть лет, а Ире три года). Они остались с Бертой. Было привычнее с ней, и они не знали, что произошло с родителями. Только когда их выселили из квартиры, они почувствовали что-то плохое. Им дали комнату, где-то в Бауманском районе.
К октябрьским праздникам должен был приехать к нам Вольф из совхоза (он работал как выдвиженец из рабочих директором подсобного хозяйства кондитерской фабрики «Красный Октябрь» в Крюкове – мой первый друг по подполью). Но он не едет, канун октябрьских праздников смутный, тревоги за Вольфа – может он заболел? Нам никак не привыкать к трагическим исчезновениям близких, и все тешимся другими тревогами – больной, занят и прочее, а может, приедет в последние минуты перед праздниками, ведь он иначе не мог…, он считал наш дом своим. Прошло 7 ноября, а мы еще ждали и томились… 8 ноября утром Миша пошел в подвальчик на Гранатный переулок, дом 24. Думали, может Вольф с женой приехал на праздник туда (он после меня там жил, когда работал на фабрике, и эта комната числилась за ним в Москве). И о ужас!.... Действительно, жена тут с грудным ребенком двух недель, но Вольфа уже нет!.. Жена его сообщила Мише, что Вольф арестован в конце октября, вскоре после нашего разговора с ним по телефону, когда обещал приехать на праздники. Такой веселый был разговор. Насчет ребенка, кроликов и поросят, и что дела идут хорошо, что скоро праздник, и что скоро увидимся. Последнее время он не так часто приезжал – занят был работой и новой семьей.
Итак, горе перешагнуло уже через порог нашего дома, хотя арестовали Вольфа в Крюково. Искра все домогается, чтобы позвонить Вольфу, чтобы он приехал… Мы делаем вид, что звоним, а там никто не отвечает, она капризничает и сердится, не то на него, не то на нас… В конце концов, мама ее уводит. Мама тоже очень огорчена, что Вольф не едет, но она еще надеется… Мы ей ничего не сказали, а все же она чувствует наше смятение и тревожится. Мама закрывает за собой дверь, и мы с Мишей остаемся вдвоем. Миша сидит в кресле, наклоняется медленно вперед и в сторону, вынимает из заднего кармана браунинг и начинает перекладывать его из одной руки в другую, погружаясь в зловещую задумчивость и не замечая ничего вокруг себя, уходит далеко от самого себя. Я продолжаю разговор об Искре, начатый до ее прихода, по поводу звонка к Вольфу – как ее уберечь от всего? Миша разговор мой не поддерживает, он совсем меня не слышит. Тогда сажусь около него и пытаюсь осторожно обнять его одной рукой, а второй вынуть из его руки браунинг. Он совсем меня не слышит. Он вздрагивает, поднимает голову и смотрит на меня вначале отсутствующими глазами снизу вверх, я спокойно смотрю в его глаза. Вижу, как постепенно он возвращается ко мне, и не то в ответ на мои слова, не то в ответ на мой взгляд, он, не сопротивляясь, отдает мне браунинг.
Он говорит: «На – я ведь думаю, что надо вдвоем покончить». Он так потрясен, особый вид потрясения, которое внешне не выражается, даже не кусает язык, как он обычно это делал, когда взволнован. Это меня особо испугало. Пытаюсь его вернуть, пусть лучше волнение выйдет наружу, особо спокойным движением рук дотрагиваюсь до его головы воздушно. Его покой смертельно опасен, и я говорю: «А Искра?» А правда, ведь могут тогда подумать, что на самом деле мы в чем-то виноваты. Нет, нужно стоять до конца, какой бы конец ни был! Он поворачивает ко мне голову, долго смотрит мне в глаза, держа за плечи, и отвечает: «Попробуем выстоять! Но пойми, творится что-то чудовищное и необъяснимое…» С этими словами он повернулся, подошел к дивану и лег на живот, вытянувшись во весь рост, уткнув голову в подушку. Не знаю, как долго я сидела с браунингом в руке. Он уже спал мертвым сном. Я тихо поднялась и на цыпочках подошла к письменному столу, заперла браунинг в ящик и вышла в другую комнату.
Спал Миша не больше часа после того, как я вышла от него, но когда он встал, зашел в ванную комнату и вернулся к нам к столу, то выглядел так, будто он долго отсутствовал в доме (а, может, в этом мире). Он глядел на нас и на все вокруг как бы издали... Искра очень была послушна, все делала без особых разговоров, легла. Мама тоже, и мы ушли в комнату к Мише, сели рядом на кушетку и радовались, будто только встретились после долгой разлуки. Проснулись в бодром настроении, но немного устали, как победители после взятия нового рубежа.
События продолжали развертываться – тревога нарастала. Как-то вечером сидели и работали, параллельно думая горькую думу. Мы время от времени перекидывались отдельными мыслями и сообщали друг другу услышанные «старые» новости – кого и когда еще арестовали, исключили из партии, сняли с работы и т.п. Я рассказала Мише, что сказала Эна о Сталине («…не может быть, чтобы Сталин об этом не знал…»). Миша прервал работу и уставился своими ясными голубыми, но смутными, глазами в окно и через несколько минут сказал: «Умный очень она человек, правда, жаль, что она уже потеряла нашу с тобой романтику, но, видимо, никто из нас не умеет так прямо смотреть трагической правде в глаза, как она», и произнес стихи Пушкина (не помню, что, но было там слово об обмане), продолжая смотреть в окно, не оборачиваясь ко мне. Он говорил как бы сам с собой, а не со мной.
25 декабря Эна была целый день у нас, много разговаривали и о мелочах, и о самом главном, самых страшных вещах, и опять возник разговор о Сталине... В 23.30 я пошла ее провожать к остановке. Миша что-то срочно правил, гранки статьи. Ночь была черно-серая, набережная была в слякоти, отсвечивало только белое полотно Москвы-реки, снег на которой остался белым. Мы шли молча и очень крепко прижимались друг к другу, сцепившись руками и ими передавая друг другу тревогу, которая охватила нас. Напротив дома вдоль барьера реки ходили какие-то субъекты, то останавливались лицом к реке и перегибались через барьер, глядя куда-то вверх не то на верхние окна, не то на небо над крышей дома…
Вернулась домой сильно встревоженная виденным – Миша уже спал, но проснулся и потребовал, чтобы я не читала как обыкновенно, а сразу легла спать. Но взглянув на меня, спросил: «Что?» Я ответила вопросом самой себе вслух: «За кем сегодня приедет «черный ворон»?» Предвестников уже много на улице! А может, это только страх? И стала раздеваться. Миша резко повернулся, лег на спину и стал смотреть в потолок, широко открыв глаза. Я механически повторила за ним эти движения, подняла глаза к потолку. Мне казалось, что по потолку прыгнули два зайчика – отблеск его глаз, как по туманному небу пробивается иногда слабый блеск звезд. Он не уронил ни одного слова, я тоже молча легла рядом, но все же начала дочитывать последние 4-5 страниц книжки «Москва 1937 год» Фейхтвангера. Я телом чувствовала, что Миша лежал неподвижно, все также устремлен взглядом в потолок – интенсивно думает и ждет меня...
Ирена и Михаил в юности |
Я вскрикнула и в одной ночной рубашке направилась к звонку. Но в большой комнате я уже наткнулась на няню, которая направлялась к нам. Она в испуге спросила: «Что это?» «Открывай», – ответила я, поворачиваясь обратно к себе и на ходу накидывая халат. Я увидела Мишу в той же позе, но уже не со своими голубыми глазами, а с серыми застывшими.
Тут же раздался второй протяжный, не смолкающий звонок – видимо, няня тоже что-то надевала (она была в одном нижнем белье). И когда я опять направилась туда, то в той же комнате увидела няню, которая вела к нам двух человек, одного военного и одного штатского, указывая рукой на дверь в нашу комнату. Я на ходу повернулась обратно, и когда зашли в комнату, Миша уже сидел на тахте со спущенными ногами, держа брюки в руках. Первое слово, что сказал высокий штатский: «Не двигайся», что означало – не одевайтесь, а сидите на месте без движения, ибо, когда Миша сидя пытался натянуть брюки, он повторил фразу: «Арестованный, вам сказано, не двигаться». Когда Миша с удивлением посмотрел на него, тот показал ему на расстоянии какой-то документ. Все это происходило в течение одной, может двух секунд.
Штатский продолжил: «Оружие есть?» Миша кивнул головой, показав на ящик письменного стола. Я вынула браунинг и, вытянув руку с холодным браунингом, лежащим на моей ладони, сказала: «Вот что есть» (Миша имел право и даже был обязан носить оружие, а на ночь всегда закрывал его в ящик письменного стола). Штатский властно сказал положить браунинг на стол и отойти на противоположную сторону, указывая на угол между окнами. Я встала в указанном месте, и, прислонясь головой к стене, я случайно очутилась у портрета Ленина, и моя голова оказалась на его руке. Это был мой любимый снимок скульптуры Ленина, где он, упершись рукой о стопку книг, смотрит задумчиво вдаль. Это был листок, вырванный из какого-то журнала еще в самом начале, когда я приехала в СССР. Этот снимок был у нас везде, где мы жили вместе с Мишей, он был со мной везде, где я жила после ареста Миши, он и сейчас лежит под стеклом на том же письменном столе, где я пишу эти строки.
Штатский внимательно посмотрел на браунинг, затем взял его в руку, опять посмотрел его со всех сторон и положил к себе в карман. Обращаясь к Мише, сказал: «Можете одеваться по-домашнему». Миша надел брюки и накинул на себя куртку. Тогда штатский сказал: «Стоять на месте», и протянул ему бумажку со словами: «Читайте, ордер на арест». Миша, взяв бумажку в руку и взглянув на нее, быстро поднял голову, одновременно поворачивая ее в мою сторону, и я вдруг снова увидела блеск его глаз с крупинкой радости. Одновременно он поднял один палец и повернул его к себе – это означало, что ордер только на его арест! Меня пронзил этот жест, я каменела, сердце медленно куда-то опускалось. Комок подымался к горлу, и я начала задыхаться… Это был первый удар разлуки!
В то же мгновение, не дожидаясь, пока Миша вернет бумажку, штатский вынул ее из руки Миши, который продолжал смотреть на меня, стоя с повисшей в воздухе пустой рукой, и скомандовал: «Арестованный, сядьте на этот стул», указывая на стул, который стоял около столика между тахтой и кроватью. «И не двигайтесь». И, обратившись ко мне, он продолжил: «Можете тоже сесть, будете нам отвечать на вопросы и указывать нужные места». И тут же добавил: «Приступаем к обыску». Я медленно опустилась на рядом стоящий стул, не отрывая взгляда от Миши, который уже сидел напротив меня, держа руки скрещенными пальцами на коленях.
Казалось, что прошло всего 10 минут с момента их прихода. Как бы в ответ на «приступим к обыску» военный в форме НКВД, стоя все это время спиной к двери внутри нашей комнаты, как бы загораживая вход и выход из нее, взглянул на часы, и на мой ему вопрос: «Сколько времени?», ответил: «Который час? Ровно час», а пришли они в 23:50. Взглянув на него, когда он исправил мой вопрос, я подумала – хорошее лицо, ясное, открытое. Немного смущенное и недоумевающее. Я продолжала смотреть на Мишу, лицо его стало постепенно серым и вытянулось, глаза, устремленные на меня, казались ничего не видящими, смотрящими мимо моей головы вдаль. Не отрывая взгляд от него, я одновременно боковым зрением видела, как штатский шныряет от одного книжного шкафа к другому, то становится на стул и снимает из книжных шкафов бумаги, тетради и кладет их на письменный стол, то отодвигает одни бумаги в одну сторону стола, то какие-то материалы перекладывает в другую сторону и что-то говорит военному.
Сидя так неподвижно, я смотрела в упор на Мишу, боковым зрением в обе стороны попеременно наблюдаю их работу и параллельно думаю, совсем забыв, что я не арестована, и вижу еще какие-то картины, связанные с нашей дальнейшей жизнью с Мишей. Эта моя многоплановость минутами совсем исчезает, а в голове начинается шум, и у меня становится совсем темно перед глазами. Приходя в себя, я вижу, как нас с Мишей куда-то везут, где-то мы сидим и ждем опроса (именно опроса, а не допроса), то куда-то едем на подводе, очень холодно, мы чем-то засыпаны, не то соломой, не то закрыты в тулуп и держимся за руки крепко-накрепко. А пальцы коченеют. То мы перебираемся куда-то через сугробы снега, который скрипит у нас под ногами…
То я вижу, как штатский нагнулся над чем-то и очень долго не поднимает голову, то я вижу, как военный переступает как бы на цыпочках, собирая материалы, которые подкладывает штатский, и аккуратно складывает их, стараясь не спутать и не мять. Мне становится интересно смотреть на его работу, забывая, что это все значит, и я пытаюсь разгадывать, какой он человек? Иногда мне кажется, что он так аккуратно обращается с материалами, закладывая их в мешок, больше от уважения к ним, к труду человека, кому они принадлежат, чем от заботы доставить их в порядке в то учреждение, куда их отнесет. А, может, при этом он думает, что они ему, человеку, еще пригодятся… И я в душе была ему благодарна за деликатность, с которой он выполняет свой страшный долг… То я опять, не отрывая свой взгляд от Миши, пытаюсь напрягать все силы, чтобы заставить его взглянуть мне в глаза – мне удается это на одно мгновение, и взглядом я показываю ему на военного, который в этот момент по листочку складывает папку. Миша переводит взгляд на него, задерживается на секунду, потом, переводя свой взгляд на меня, глазами и кивнув слегка головой, подтверждает, что понял, но я вижу, что его это не трогает. И я начинаю понимать, что это мгновенная самозащита уменьшила дозу яда, которую мы оба вместе впитываем в эти горькие минуты. И мне стало стыдно, и Миша, замечая мое смущение, наклонил голову, складывая губы трубочкой, глазами умоляя не огорчаться, как он это делал всегда, когда хотел меня утешить. Это-то отвлекло его на мгновение от страшных мыслей, и я поддаюсь его безмолвной просьбе, считая, что мы квиты.
Думала ли я, что обыск будет только в нашей комнате? Но когда штатский сказал: «Идемте в ту комнату», я как бы очнулась. И сразу сосредоточилась: как огородить детей, маму от того, что происходит?
И я одним прыжком стала у двери нашей комнаты, так, как вначале стоял военный, придерживая ее спиной, не пуская их туда, и начала говорить быстро шепотом: «Снимите военную фуражку и кепку, чтобы дети не испугались, если проснутся, ходите тихо и не стучите дверьми и ящиками и другими вещами и говорите шепотом». От неожиданности моей тирады, которую я выпалила в одну секунду, они остановились напротив меня и, слушая, молча взглянув друг на друга, сняли головные уборы…
В первые дни нового 1938 года я пошла в Главк сообщить об аресте Миши и о моем партийном деле… Не то в конце января или в начале февраля вызвали меня по телефону или через коменданта дома в управление делами ЦК насчет квартиры: «Вы должны освободить квартиру, а взамен можете получить комнату на Пушкинской дом 11, размером 12-13 м или комнату в 18 кв м на окраине, но с печным отоплением». Мне было так все равно, что никаких вопросов я не задавала и согласилась на Пушкинской, так как мне сразу стало понятно, как я доберусь оттуда на работу, все остальное меня совсем не трогало…. Всю катавасию по ликвидации вещей и переезд вынес на своих плечах мой брат Рахмиль, который был за хозяина и за грузчика, с него пот лил градом не от тяжести вещей (он был привычный к более тяжкому труду), а от волнения и душевной боли. А 6 марта арестовали брата Рахмиля – прямо во время работы на шахте первой построенной очереди метрополитена на станции имени Свердлова… (Рахмиль Фридман позже погиб в лагере в Магадане – ред.).»
Рахмиль Фридман (сидит четвертый слева с женой Дорой) |
***