Кирпичный четырехэтажный дом № 10, строение 1 по Большому Казенному переулку, был построен в 1880 году.
Согласно базам «Мемориала», не менее трех жильцов этого дома стали жертвами политических репрессий. Одному из них сегодня мы установили памятный знак.
Евстафий Станиславович Дзядко родился в 1900 году в городе Холм Люблинской губернии в семье крестьянина-бедняка. Вскоре его отец, у которого было всего ¾ десятины земли, устроился рабочим-ремонтником железнодорожных путей на Привислянскую железную дорогу. Через несколько лет семья переехала в село Маковцы Медынского уезда Калужской губернии, как пояснял сам Евстафий в автобиографии, написанной им в 1931 году, «по настоятельному требованию инженера Петрова, на участке которого отец работал, в противном случае отец не мог получить работу на данном участке». В усадьбе инженера Петрова Дзядко-старший «работал батраком, получая 15 рублей в месяц, а мать - кухаркой и ухаживала за скотом за плату 5 рублей в месяц». В 1909 году в семье родился второй сын – Михаил.
В автобиографии Евстафий так описывал свое детство: «С восьмилетнего возраста я стал учиться в земской начальной школе и, проходив туда четыре зимы, окончил ее. Отец, желая дать мне образование, но не имея средств для платы за обучение в гимназию или реальное училище, отдал меня учиться в Калугу в духовное училище, где я учился бесплатно и, пробыв три года, окончил его, после чего был переведен в духовную семинарию, где учился также бесплатно и в 1917 окончил четыре класса (получив средний общеобразовательный объем)».
До 1918 года Евстафий жил с родителями. После революции и до 1919 года он работал в Медынском уездном военкомате в Комиссии по борьбе с дезертирством. Затем отправился добровольцем на фронт, воевал на Южном фронте в составе 3-го интернационального полка. В 1920 году он демобилизовался.
С 1920 по 1922 годы Евстафий работал в Говардовском районе Медынского уезда в школе первой ступени (начальные классы) и районным инструктором по ликвидации неграмотности. В 1922 году он поступил в Теоретическую школу авиации Рабоче-крестьянского Красного воздушного флота РСФСР, расположенную в подмосковном Егорьевске. После окончания школы Евстафий был направлен в 1-ю авиационную школу Красной Армии, базировавшуюся под Севастополем в местечке Кача. В 1924 году Дзядко был откомандирован в Москву, в Отдельный электротехнический батальон, где служил командиром взвода, а в период сборов командовал автомобильной прожекторной ротой.
В 1926 году Евстафий демобилизовался по собственному желанию. Через год правительственная комиссия по устройству демобилизованных начсостава запаса направила его на работу кладовщиком на Бутырский химический завод «Анилтреста», где он проработал 10 месяцев и в декабре 1927 года поступил на работу в Военно-техническое управление РККА старшим контрольным мастером по приемке военного имущества на Московском электромеханическом заводе (МЭМЗА) и Электрозаводе. В 1928 году Дзядко перешел на работу техником в Научно-испытательный институт ВВС РККА, но проработал там только четыре месяца. Затем он сменил еще несколько мест работы, пока не устроился в ремонтные мастерские дивизии противовоздушной обороны Москвы, где к моменту ареста был начальником мастерских.
Евстафий Станиславович был арестован 20 января 1933 года Особым отделом Московского военного округа. Уже через два месяца, 13 марта 1933 года, решением тройки он был приговорен к высшей мере наказания по статье 58-8-10 (террористическая деятельность, антисоветская пропаганда и агитация). Но через две с половиной недели, 2 апреля, Коллегия ОГПУ заменила ему смертный приговор на 10 лет исправительно-трудовых лагерей.
Дзядко был этапирован в Соловецкий лагерь, где провел четыре с половиной года. Оттуда он писал родным письма, которые сохранились в семейном архиве.
Племянница Евстафия Станиславовича, дочь его младшего брата Михаила, Наталья Михайловна Дзядко, подавшая заявку на установку памятного знака своему дяде, пишет:
«Я не помню, откуда взялось горестное знание о нем, о Евстафии. Мне кажется, мы с братом знали всегда, специально не формулируя, не удивляясь, не спрашивая. Но когда собственная вера обросла знанием формальностей, свой домашний помянник начинали так: Евдокию, Евстафия… Отец переживал все тяжелое и трагическое очень глубоко и не говорил, почти не рассказывал ни о войне, ни о своем брате. Только когда-то с горечью все-таки нехотя сказал, что тот «говорил слишком много» – не помню точной формулировки, но осталось ощущение, что Евстафий был довольно активным и бесшабашным человеком. Может быть, это уже следующее впечатление - от его фотографий, которые вместе с письмами с Соловков хранились в старинном альбоме. Цветы на обложке вышиты крестиком, а страницы не из простой бумаги, а из промокательной темно-фиолетового цвета. Этот альбом всплыл в начале шестидесятых при переезде с Молчановки на Звездный, вместе с иконами и собраниями сочинений, которые хранились где-то за сундуком в нашей восьмиметровой комнате. Письма мы читали, запомнилось, как-то даже задевало, наверное, что он пеняет брату – не то прислал, лишние валенки, осложняют жизнь. Удивляло, как рано его посадили – в 1933-м, подробности репрессий и террора довольно долго в сознании ограничивались 1937 годом.
Сейчас эти письма просто рвут сердце. Всего восемь писем».
Вот некоторые выдержки из этих писем:
«Соловки. 1 сентября 1934 года.
Дорогой Миша! В июле я от тебя получил две открытки и одно закрытое письмо, а тебе в августе отправил два закрытых письма 3 и 13/VШ сг, но ответа на них пока от тебя не получил еще. <…> Что нового в Маковцах? Как здоровье родителей? Как ты там провел время своего отпуска? <…> Я покамест жив и здоров, работаю здесь на известковом заводе; физически чувствую себя сравнительно хорошо, если не считать того, что шатаются зубы и несколько кровоточат десны – это, как я уже тебе писал в своих предыдущих письмах, я успел получить еще в Москве, ну а здесь подлечивают амбулаторно. Как возможно. Буду просить тебя выслать мне чесноку, если сможешь, то несколько сахара и каких-либо сухарей (только не кондитерских!) Больше ничего не надо, никаких излишеств, мне и так неудобно, что я тебя этим затрудняю. Кстати, вышли несколько марок и конвертов, а бумаги у меня пока достаточно. <…> Перечитываю в часы досуга Достоевского и очень доволен этим! <…> Совсем было забыл просить тебя, кстати, выслать курительной бумаги, не важно какой, т.к. здесь с раскуркой у нас бывают иногда затруднения. Курю здесь исключительно махорку и в нее втянулся довольно основательно. Ну как будто все. Будь здоров. Желаю тебе всего наилучшего. Крепко жму руку. Твой брат Евст.».
«Соловки, 25 января 1936 года.
Дорогой Миша!
Ужасно давно от тебя не получал писем! Что это значит? Уж не заболел ли ты? Ждал-ждал с самого начала января и не хотел писать тебе, не получивши от тебя предварительно письма, но в конце концов надо же знать, что случилось. Два слова о себе: жив и здоров. В этом месяце написал о пересмотре своего дела вновь. Зима стоит мягкая, морозов нет – 4º С, но за последние дни метель. Скучище. Читать – осточертело. Изредка занимаюсь языком. Общество хоть и приличное, но тоже надоело. Жизнь идет как-то машинально день за днем, так кажется довольно однообразно, но между тем январь уже прошел. Ну, вот, коротенько, пожалуй, и все о себе. Как живут родители в деревне? Что там у них? Я ведь примерно около двух месяцев не имею от тебя ни одной строчки! <…> Татьяна (жена Евстафия Станиславовича. – прим. ред.) мне писала, что в декабре ты отправил мне посылку с теплыми вещами. Но я совершенно не просил, т.к. они мне не нужны, а лишние предметы просто являются обузой. Хотя я до сего времени ничего не получал, но меня испугало наступление зимы, и поэтому я вздумал написать тебе о высылке шапки, но, оказывается, что морозов нет, поэтому легко (неразборчиво. – прим. ред.) в фуражке. Каюсь, что сделал глупость, прося выслать шапку».
«Соловки, 20 сентября 1936 года.
Ну теперь пару строчек о себе: жив и здоров. Здоровье – удовлетворительно. Работаю на лесоразработке – короче говоря, занимаюсь распилкой древесины на дрова. Чувствую себя физически сравнительно хорошо. Хозяйственные должности во всех их разновидностях мне переели горло, так что лучше поработать физически, но быть абсолютно спокойным и не думать ни о чем. <…> Некоторые из окружающих меня имели свидание с родственниками, но я об этом не хлопотал, т.к. это требует затраты средств и нарушает душевное состояние, поэтому решил не обращаться с просьбой об этом. Ну что же, пусть жизнь идет своим чередом; должно же все это в конце концов измениться к лучшему, я в это твердо верю!».
«Соловки, 20 октября 1936 года. (Написано карандашом)
<…> Чувствую себя сравнительно здоровым, настроение тоже сносное, какое может быть у человека в моем положении, особых недостатков или затруднений материально не ощущаю, поэтому существование можно признать удовлетворительным. Времени у меня больше чем достаточно свободного, поэтому большую часть времени провожу лежа за книгой и все. <…> Чайки уже улетели – больше месяца, а остался лишь бегать на свободе их кровный враг – серебристая лисица, которая настолько здесь приручена, что иногда даже входит в помещение, а особенно любит сладкое, поэтому если увидит в руках кусок сахара, то уже не отстанет, пока не отдашь. Так как представители пернатого мира улетели, то она продолжает охоту за кошками, поэтому последние ходят по земле весьма осмотрительно; ну а вообще зверек достаточно красив, особенно в эту пору, когда закончит линять. Ну еще из старых знакомых можно здесь увидеть воробья, который чувствует себя по-домашнему в течение круглого года, воровато подпрыгивая за просыпанными зернышками, а также ворону; последние, между прочим, после отлета чаек занимают все высокие точки в Кремле и, следовательно, орут, но их крик как-то привычней уху и в этом чувствуется что-то родное! Поэтому эта птаха здесь не возмущает человека, а наоборот, вносит что-то такое особенное, что трудно выразить словами, а можно лишь испытать. Видимо, что пословица верна: «на чужой сторонушке по своей воронушке». Да и у Грибоедова тоже хорошо сказано насчет «дыма отчества». Ну кончаю. А то я совсем заболтался. Прости, что пишу так коряво и карандашом. Но дело в том, что, получив письмо твое, хочу на него тут же ответить, а чернила нужно искать, поэтому наспех пишу карандашом. Будь здоров, пиши непременно. Жму руку. Твой брат Евст.»
«Соловки, 1 апреля 1937 года.
Дорогой Миша!
Ну два слова о себе: жив и здоров. Кое-где работаю. Время течет очень быстро, чему я очень рад. Жизнь хотя очень однообразна, и так один день похож на другой, но как-то уже успел примениться к этому и свой рабочий день провожу следующим образом: к девяти часам утра направляюсь к себе в «департамент», где сижу добросовестно и занимаюсь счетной работой до 18 часов, после чего иду обедать. Весь вечер посвящаю чтению; главным образом газетам, а из беллетристики почти ничего, ну а потом по вдохновению English, но это не обязательно каждый вечер, после чего прогулка перед сном, ну потом, придя в помещение, надо же послушать последний выпуск ночных известий, а затем уже спать, и так каждый день. Довольно однообразно! Правда? Но привык. Наступает медленно весна, хотя еще чаек нет, но прилет ожидается со дня на день, и, хотя это само по себе явление пустячное, но в наших условиях оно имеет свое значение, так как следующий затем этап – это уже открытие навигации, а потому у большинства и настроения весенние приподнятые. Ну о себе прибавить нового не могу. Новых заявлений я не подавал, да и думаю воздержаться вообще пока».
Это – последнее письмо, сохранившееся в семейном архиве. В декабре 1933 года Соловецкий лагерь был расформирован, на его месте было образовано одно из лагерных отделений БелБалтЛага, а в 1937 году – Соловецкая тюрьма особого назначения (СТОН), которая отличалась особой жесткостью в отношении заключенных. 16 августа 1937 года вышел приказ № 59190 наркома внутренних дел Н.И. Ежова, положивший начало Соловецкой операции по «разгрузке» лагеря от «наиболее активных антисоветских элементов». Операция должна была начаться 25 августа и завершиться за два месяца. «Вам «Соловки» утверждается для репрессирования 1200 человек», - говорилось в приказе. Согласно данным Петербургского Научно-информационного центра «Мемориал», массовые расстрелы 1937 года коснулись в основном категории заключенных Соловецкого лагеря, переведенных на тюремный режим без постановления. «С октября 1937 по февраль 1938 года Особой Тройкой УНКВД по Ленинградской области были приговорены к расстрелу 1825 заключенных Соловецкой тюрьмы: 9 октября 1937 года приговорено 657 человек (расстреляны 27 октября, 2 и 3 ноября 1937 года); 10 октября 1937 года приговорено 459 человек (расстреляны 1 и 4 ноября 1937 года); 10 ноября 1937 года приговорено 84 человека (расстреляны 8 декабря 1937 года ); 25 ноября 1937 года приговорено 425 человек (расстреляны 8 декабря 1937 года); 14 февраля 1938 года приговорено 200 человек (дата расстрела неизвестна)».
Среди приговоренных 25 ноября 1937 года был и Евстафий Станиславович, а также о. Павел Флоренский. Место расстрела и захоронения «первого соловецкого этапа» (1111 человек, расстрелянных с 27 октября по 4 ноября 1937 года) известно благодаря многолетней изыскательской работе Анатолия Разумова и Юрия Дмитриева – это урочище Сандормох (окрестности Медвежьегорска). Остальные места захоронений неизвестны. Вероятное место расстрела и погребения «второго соловецкого этапа» - район Лодейнопольского лагпункта, но, возможно, и территория Ржевского артиллерийского полигона.
«Евстафий так и остался молодым, - пишет Наталья Михайловна. - Вернее, взрослым, повзрослел, заматерел на Соловках – вот он на лагерном портрете, плотная акварель на картонке под папиросной бумагой. И сейчас берешь ее в руки, горько сокрушаясь».
Евстафий Станиславович Дзядко был реабилитирован в 1958 году
Церемония установки таблички "Последнего адреса": фото, видео
*** |
База данных «Мемориала» содержит сведения
еще о двоих репрессированных, проживавших в этом доме. Если кто-то из наших читателей хотел бы стать инициатором установки мемориального знака кому-либо из этих репрессированных, необходимо прислать в «Последний адрес» соответствующую заявку. Подробные пояснения к процедуре подачи заявки и ответы на часто задаваемые вопросы опубликованы на нашем сайте. |